Обломов



Захар всё ещё не понимал хорошенько, в чём дело, и приписывал это только её усердию. Но когда однажды он понёс поднос с чашками и стаканами, разбил два стакана и начал, по обыкновению, ругаться и хотел бросить на пол и весь поднос, она взяла поднос у него из рук, поставила другие стаканы, ещё сахарницу, хлеб, и так уставила всё, что ни одна чашка не шевельнулась, и потом показала ему, как взять поднос одной рукой, как плотно придержать другой, потом два раза прошла по комнате, вертя подносом направо и налево, и ни одна ложечка не пошевелилась на нём, Захару вдруг ясно стало, что Анисья умнее его!

Он вырвал у ней поднос, разронял стаканы и уже с тех пор не мог простить ей этого.

– Вот видишь, как надо! – ещё прибавила она тихо.

Он взглянул на неё с тупым высокомерием, а она усмехается.

– Ах ты, баба, солдатка этакая, хочешь ты умничать! Да разве у нас в Обломовке такой дом был? На мне всё держалось одном: одних лакеев, с мальчишками, пятнадцать человек! А вашей братьи, бабья, так и поимённо-то не знаешь… А ты тут… Ах, ты!..

– Я ведь доброго хочу… – начала было она.

– Ну, ну, ну! – хрипел он, делая угрожающий жест локтем в грудь. – Пошла отсюда, из барских комнат, на кухню… знай своё бабье дело!

Она усмехнулась и пошла, он мрачно, стороной глядел ей вслед.

Гордость его страдала, и он мрачно обращался с женой. Когда же, однако, случилось, что Илья Ильич спрашивал какую-нибудь вещь, а вещи не оказывалось или она оказывалась разбитою, и вообще, когда случался беспорядок в доме и над головой Захара собиралась гроза, сопровождаемая «жалкими словами», Захар мигал Анисье, кивал головой на кабинет барина и, указывая туда большим пальцем, повелительным шёпотом говорил; «Поди ты к барину: что ему там нужно?»

Анисья входила, и гроза всегда разрешалась простым объяснением. И сам Захар, чуть начинали проскакивать в речи Обломова «жалкие слова», предлагал ему позвать Анисью.

Таким образом, опять всё заглохло бы в комнатах Обломова, если б не Анисья: она уже причислила себя к дому Обломова, бессознательно разделила неразрываемую жизнь своего мужа с жизнью, домом и особой Ильи Ильича, и её женский глаз и заботливая рука бодрствовали в запущенных покоях.

Захар только отвернётся куда-нибудь, Анисья смахнёт пыль со столов, с диванов, откроет форточку, поправит шторы, приберёт к месту кинутые посреди комнаты сапоги, повешенные на парадных креслах панталоны, переберёт все платья, даже бумаги, карандаши, ножичек, перья на столе – всё положит в порядке; взобьёт измятую постель, поправит подушки – и всё в три приёма; потом окинет ещё беглым взглядом всю комнату, подвинет какой-нибудь стул, задвинет полуотворённый ящик комода, стащит салфетку со стола и быстро скользнёт в кухню, заслыша скрипучие сапоги Захара.

Она была живая, проворная баба, лет сорока семи, с заботливой улыбкой, с бегавшими живо во все стороны глазами, крепкой шеей и грудью и красными, цепкими, никогда не устающими руками.

Лица у ней почти вовсе не было: только и был заметен нос; хотя он был небольшой, но он как будто отстал от лица или неловко был приставлен, и притом нижняя часть его была вздёрнута кверху, оттого лица за ним было незаметно: оно так оттянулось, выцвело, что о носе её давно уже получишь ясное понятие, а лица всё не заметишь.

Много в свете таких мужей, как Захар. Иногда дипломат небрежно выслушает совет жены, пожмёт плечами – и втихомолку напишет по её совету.

Иногда администратор, посвистывая, гримасой сожаления ответит на болтовню жены о важном деле – а завтра важно докладывает эту болтовню министру.

Обходятся эти господа с жёнами так же мрачно или легко, едва удостаивают говорить, считая их так, если не за баб, как Захар, так за цветки, для развлечения от деловой, серьёзной жизни…

Уж полдень давно ярко жёг дорожки парка. Все сидели в тени, под холстинными навесами; только няньки с детьми, группами, отважно ходили и сидели на траве, под полуденными лучами.

Обломов всё лежал на диване, веря и не веря смыслу утреннего разговора с Ольгой.

– Она любит меня, в ней играет чувство ко мне. Возможно ли? Она обо мне мечтает; для меня пела она так страстно, и музыка заразила нас обоих симпатией.

Гордость заиграла в нём, засияла жизнь, её волшебная даль, все краски и лучи, которых ещё недавно не было. Он уже видел себя за границей с ней, в Швейцарии на озёрах, в Италии, ходит в развалинах Рима, катается в гондоле, потом теряется в толпе Парижа, Лондона, потом… потом в своём земном раю – в Обломовке.

Она – божество, с этим милым лепетом, с этим изящным, беленьким личиком, тонкой, нежной шеей…

Крестьяне не видали никогда ничего подобного; они падают ниц перед этим ангелом. Она тихо ступает по траве, ходит с ним в тени березняка; она поёт ему…

И он чувствует жизнь, её тихое теченье, её сладкие струи, плесканье… он впадает в раздумье от удовлетворённых желаний, от полноты счастья…

Вдруг лицо его омрачилось.

– Нет, этого быть не может! – вслух произнёс он, встав с дивана и ходя по комнате. – Любить меня, смешного, с сонным взглядом, с дряблыми щеками… Она всё смеётся надо мной…

Он остановился перед зеркалом и долго рассматривал себя, сначала неблагосклонно, потом взгляд его прояснел; он даже улыбнулся.

– Я как будто получше, посвежее, нежели как был в городе, – сказал он, – глаза у меня не тусклые… Вот ячмень показался было, да и пропал… Должно быть, от здешнего воздуха; много хожу, вина не пью совсем, не лежу… Не надо и в Египет ехать.

Пришёл человек от Марьи Михайловны, Ольгиной тётки, звать обедать.

– Иду, иду! – сказал Обломов.

Человек пошёл.

– Постой! Вот тебе.

Он дал ему денег.

Ему весело, легко. В природе так ясно. Люди все добрые, все наслаждаются; у всех счастье на лице. Только Захар мрачен, всё стороной смотрит на барина; зато Анисья усмехается так добродушно. «Собаку заведу, – решил Обломов, – или кота… лучше кота: коты ласковы, мурлычут».

Он побежал к Ольге.

«Но, однакож… Ольга любит меня! – думал он доро?гой. – Это молодое, свежее создание! Её воображению открыта теперь самая поэтическая сфера жизни: ей должны сниться юноши с чёрными кудрями, стройные, высокие, с задумчивой, затаённой силой, с отвагой на лице, с гордой улыбкой, с этой искрой в глазах, которая тонет и трепещет во взгляде и так легко добирается до сердца, с мягким и свежим голосом, который звучит как металлическая струна. Наконец, любят и не юношей, не отвагу на лице, не ловкость в мазурке, не скаканье на лошади… Положим, Ольга не дюжинная девушка, у которой сердце можно пощекотать усами, тронуть слух звуком сабли; но ведь тогда надо другое… силу ума, например, чтоб женщина смирялась и склоняла голову перед этим умом, чтоб и свет кланялся ему… Или прославленный артист… А я что такое? Обломов – больше ничего. Вот Штольц – другое дело: Штольц – ум, сила, уменье управлять собой, другими, судьбой. Куда ни придёт, с кем ни сойдётся – смотришь, уж овладел, играет, как будто на инструменте. А я?.. И с Захаром не управлюсь… и с собой тоже… я – Обломов! Штольц! Боже… Ведь она его любит, – в ужасе подумал он, – сама сказала: как друга – говорит она; да это ложь, может быть бессознательная… Дружбы между мужчиной и женщиной не бывает…»






Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146

Комментариев нет

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *