Замолчит побеждённый Илья Иванович, и опять всё общество погрузится в дремоту. Илюша, завалившись за спину матери, тоже дремлет, а иногда и совсем спит.
– Да, – скажет потом какой-нибудь из гостей с глубоким вздохом, – вот муж-то Марьи Онисимовны, покойник Василий Фомич, какой был, бог с ним, здоровый, а умер! И шестидесяти лет не прожил – жить бы этакому сто лет!
– Все умрём, кому когда – воля божья! – возражает Пелагея Игнатьевна со вздохом. – Кто умирает, а вот у Хлоповых так не поспевают крестить: говорят, Анна Андреевна опять родила – уж это шестой.
– Одна ли Анна Андреевна! – сказала хозяйка. – Вот как брата-то её женят и пойдут дети – столько ли ещё будет хлопот! И меньшие подрастают, тоже в женихи смотрят; там дочерей выдавай замуж, а где женихи здесь? Нынче, вишь, ведь все хотят приданого, да всё деньгами…
– Что вы такое говорите? – спросил Илья Иванович, подойдя к беседовавшим.
– Да вот говорим, что…
И ему повторяют рассказ.
– Вот жизнь-то человеческая! – поучительно произнёс Илья Иванович. – Один умирает, другой родится, третий женится, а мы вот все стареемся: не то что год на год, день на день не приходится! Зачем это так? То ли бы дело, если б каждый день как вчера, вчера как завтра!.. Грустно, как подумаешь…
– Старый старится, а молодой растёт! – сонным голосом кто-то сказал из угла.
– Надо богу больше молиться да не думать ни о чём! – строго заметила хозяйка.
– Правда, правда, – трусливо, скороговоркой отозвался Илья Иванович, вздумавший было пофилософствовать, и пошёл опять ходить взад и вперёд.
Долго опять молчат; скрипят только продеваемые взад и вперёд иглой нитки. Иногда хозяйка нарушит молчание.
– Да, тёмно на дворе, – скажет она. – Вот, бог даст, как дождёмся святок, приедут погостить свои, ужо будет повеселее, и не видно, как будут проходить вечера. Вот если б Маланья Петровна приехала, уж тут было бы проказ-то! Чего она не затеет! И олово лить, и воск топить, и за ворота бегать; девок у меня всех с пути собьёт. Затеет игры разные… такая, право!
– Да, светская дама! – заметил один из собеседников. – В третьем году она и с гор выдумала кататься, вот как ещё Лука Савич бровь расшиб…
Вдруг все встрепенулись, посмотрели на Луку Савича и разразились хохотом.
– Как это ты, Лука Савич? Ну-ка, ну, расскажи! – говорит Илья Иванович и помирает со смеху.
И все продолжают хохотать, и Илюша проснулся, и он хохочет.
– Ну, чего рассказывать! – говорит смущённый Лука Савич. – Это всё вон Алексей Наумыч выдумал: ничего и не было совсем.
– Э! – хором подхватили все. – Да как же ничего не было? Мы-то умерли разве?.. А лоб-то, лоб-то, вон и до сих пор рубец виден…
И захохотали.
– Да что вы смеётесь? – старается выговорить в промежутках смеха Лука Савич. – Я бы… и не того… да всё Васька, разбойник… салазки старые подсунул… они и разъехались подо мной… я и того…
Общий хохот покрыл его голос. Напрасно он силился досказать историю своего падения: хохот разлился по всему обществу, проник до передней и до девичьей, объял весь дом, все вспомнили забавный случай, все хохочут долго, дружно, несказанно, как олимпийские боги. Только начнут умолкать, кто-нибудь подхватит опять – и пошло писать.
Наконец кое-как с трудом успокоились.
– А что, нынче о святках будешь кататься, Лука Савич? – спросил, помолчав, Илья Иванович.
Опять общий взрыв хохота, продолжавшийся минут десять.
– Не велеть ли Антипке постом сделать гору? – вдруг опять скажет Обломов. – Лука Савич, мол, охотник большой, не терпится ему…
Хохот всей компании не дал договорить ему.
– Да целы ли те… салазки-то? – едва от смеха выговорил один из собеседников.
Опять смех.
Долго смеялись все, наконец стали мало-помалу затихать: иной утирал слёзы, другой сморкался, третий кашлял неистово и плевал, с трудом выговаривая:
– Ах ты, господи! Задушила мокрота совсем… насмешил тогда, ей-богу! Такой грех! Как он спиной-то кверху, а полы кафтана врозь…
Тут следовал окончательно последний, самый продолжительный раскат хохота, и затем всё смолкло. Один вздохнул, другой зевнул вслух, с приговоркой, и всё погрузилось в молчание.
По-прежнему слышалось только качанье маятника, стук сапог Обломова да лёгкий треск откушенной нитки.
Вдруг Илья Иванович остановился посреди комнаты с встревоженным видом, держась за кончик носа.
– Что это за беда? Смотрите-ка! – сказал он. – Быть покойнику: у меня кончик носа всё чешется…
– Ах ты, господи! – всплеснув руками, сказала жена. – Какой же это покойник, коли кончик чешется? Покойник – когда переносье чешется. Ну, Илья Иваныч, какой ты, бог с тобой, беспамятный! Вот этак скажешь в людях когда-нибудь или при гостях и – стыдно будет.
– А что ж это значит, кончик-то чешется? – спросил сконфуженный Илья Иванович.
– В рюмку смотреть. А то, как это можно: покойник!
– Всё путаю! – сказал Илья Иванович. – Где тут упомнишь: то сбоку нос чешется, то с конца, то брови…
– Сбоку, – подхватила Пелагея Ивановна, – означает вести; брови чешутся – слёзы; лоб – кланяться: с правой стороны чешется – мужчине, с левой – женщине; уши зачешутся – значит, к дождю, губы – целоваться, усы – гостинцы есть, локоть – на новом месте спать, подошвы – дорога…
– Ну, Пелагея Ивановна, молодец! – сказал Илья Иванович. – А то ещё когда масло дёшево будет, так затылок, что ли, чешется…
Дамы начали смеяться и перешёптываться; некоторые из мужчин улыбались; готовился опять взрыв хохота, но в эту минуту в комнате раздалось в одно время как будто ворчанье собаки и шипенье кошки, когда они собираются броситься друг на друга. Это загудели часы.
– Э! Да уж девять часов! – с радостным изумлением произнёс Илья Иванович. – Смотри-ка, пожалуй, и не видать, как время прошло. Эй, Васька! Ванька, Мотька!
Явились три заспанные физиономии.
– Что ж вы не накрываете на стол? – с удивлением и досадой спросил Обломов. – Нет, чтоб подумать о господах? Ну, чего стоите? Скорей, водки!
– Вот отчего кончик носа чесался! – живо сказала Пелагея Ивановна. – Будете пить водку и посмотрите в рюмку.
После ужина, почмокавшись и перекрестив друг друга, все расходятся по своим постелям, и сон воцаряется над беспечными головами.
Видит Илья Ильич во сне не один, не два такие вечера, но целые недели, месяцы и годы так проводимых дней и вечеров.
Ничто не нарушало однообразия этой жизни, и сами обломовцы не тяготились ею, потому что и не представляли себе другого житья-бытья; а если б и смогли представить, то с ужасом отвернулись бы от него.
Другой жизни и не хотели и не любили бы они. Им бы жаль было, если б обстоятельства внесли перемены в их быт, какие бы то ни были. Их загрызёт тоска, если завтра не будет похоже на сегодня, а послезавтра на завтра.
Комментариев нет