Иногда дядя Петр гуляет без успеха – охотник, видимо, не признает его дичью, достойной выстрела, но порою двуствольное ружье бухает, раз за разом:
– Бух‑бух…
Не ускоряя шага, дядя Петр подходит к нам и, очень довольный, говорит:
– В полу хлестнул!
Однажды дробь попала ему в плечо и шею; бабушка, выковыривая ее иголкой, журила дядю Петра:
– Что ты ему, дико́му, потакаешь? А ну он глаз тебе выбьет!
– Не‑е, никак, Акулина Иванна, – пренебрежительно тянул Петр. – Он стрелок никакой…
– Да ты‑то по́што балуешь его?
– Я разве балую? Мне охота подразнить барина…
И, разглядывая на ладони извлеченные дробины, он говорил:
– Никакой стрелец! А вот у барыни‑графини, Татьян Лексевны, состоял временно в супружеской должности, – она мужьев меняла вроде бы лакеев, – так состоял при ней, говорю, Мамонт Ильич, военный человек, ну – он правильно стрелял! Он, бабушка, пулями, не иначе! Поставит Игнашку‑дурачка за далеко, шагов, может, за сорок, а на пояс дураку бутылку привяжет так, что она у него промеж ног висит, а Игнашка ноги раскорячит, смеется по глупости. Мамонт Ильич наведет пистолет – бац! Хряснула бутылка. Только, единова, овод, что ли, Игнашку укусил – дернулся он, а пуля ему в коленку, в самую в чашечку! Позвали лекаря, сейчас он ногу отчекрыжил – готово! Схоронили ее…
– А дурачок?
– Он – ничего. Дураку ни ног, ни рук не надо, он и глупостью своей сытно кормится. Глупого всякий любит, глупость безобидна. Сказано: и дьяк и повытчик, коли дурак – так не обидчик…
Бабушку эдакие рассказы не удивляли, она сама знала их десятки, а мне становилось немножко жутко, я спрашивал Петра:
– А до смерти убить может барин?
– Отчего не мочь? Мо‑ожет. Они даже друг друга бьют. К Татьян Лексевне приехал улан, повздорили они с Мамонтом, сейчас пистолеты в руки, пошли в парк, там, около пруда, на дорожке, улан этот бац Мамонту – в самую печень! Мамонта – на погост, улана – на Кавказ, – вот те и вся недолга! Это они – сами себя! А про мужиков и прочих – тут уж нечего говорить! Теперь им – поди – особо не жаль людей‑то, не ихние стали люди, ну, а прежде все‑таки жалели – свое добро!
– Ну, и тогда не больно жалели, – говорит бабушка.
Дядя Петр соглашается:
– И это верно: свое добро, да – дешевое…
Ко мне он относился ласково, говорил со мною добродушнее, чем с большими, и не прятал глаз, но что‑то не нравилось мне в нем. Угощая всех любимым вареньем, намазывал мой ломоть хлеба гуще, привозил мне из города солодовые пряники, маковую сбоину и беседовал со мною всегда серьезно, тихонько.
– Как жить будем, сударик? В солдаты пойдешь али в чиновники?
– В солдаты.
– Это – хорошо. Теперь и солдату не трудно стало. В попы тоже хорошо, покрикивай себе – осподи помилуй – да и вся недолга?! Попу даже легше, чем солдату, а еще того легше – рыбаку; ему вовсе никакой науки не надо – была бы привычка!..
Он забавно изображал, как ходят рыбы вокруг наживки, как бьются, попав на крючок, окуни, голавли, лещи.
– Вот ты сердишься, когда тебя дедушко высекет, – утешительно говорил он. – Сердиться тут, сударик, никак не надобно, это тебя для науки секут, и это сеченье – детское! А вот госпожа моя Татьян Лексевна – ну, она секла знаменито! У нее для того нарочный человек был, Христофором звали, такой мастак в деле своем, что его, бывало, соседи из других усадеб к себе просят у барыни‑графини: отпустите, сударыня Татьян Лексевна, Христофора дворню посечь! И отпускала.
Он безобидно и подробно рассказывал, как барыня, в кисейном белом платье и воздушном платочке небесного цвета, сидела на крылечке с колонками, в красном креслице, а Христофор стегал перед нею баб и мужиков.
– И был, сударик, Христофор этот, хоша рязанской, ну вроде цыгана али хохла, усы у него до ушей, а рожа – синяя, бороду брил. И не то он – дурачок, не то притворялся, чтобы лишнего не спрашивали. Бывало, в кухне нальет воды в чашку, поймает муху, а то – таракана, жука какого и – топит их прутиком, долго топит. А то – собственную серую изымет из‑за шиворота – ее топит…
Такие и подобные рассказы были уже хорошо знакомы мне, я много слышал их из уст бабушки и деда. Разнообразные, они все странно схожи один с другим: в каждом мучили человека, издевались над ним, гнали его. Мне надоели эти рассказы, слушать их не хотелось, и я просил извозчика:
– Расскажи другое!
Он собирал все свои морщины ко рту, потом поднимал их до глаз и соглашался:
– Ладно, жадный, – другое. Вот был у нас повар…
– У кого?
– У графини Татьян Лексевны.
– Зачем ты ее зовешь Татьян? Разве она мужчина?
Он смеялся тоненько.
– Конешно – барыня она, однако – были у ней усики. Черненькие, – она из черных немцев родом, это народец вроде арапов. Так вот – повар; это, сударик, будет смешная история…
Смешная история заключалась в том, что повар испортил кулебяку и его заставили съесть ее всю сразу; он съел и захворал.
Я сердился:
– Это вовсе не смешно!
– А что смешно? Ну‑ко, скажи!
– Я не знаю…
– Тогда – молчи!
Он снова плел скучную паутину.
Иногда, по праздникам, приходили в гости братья – печальный и ленивый Саша Михаилов, аккуратный, всезнающий Саша Яковов. Однажды, путешествуя втроем по крышам построек, мы увидали на дворе Бетленга барина в меховом зеленом сюртуке; сидя на куче дров у стены, он играл со щенками; его маленькая, лысая, желтая голова была непокрыта. Кто‑то из братьев предложил украсть одного щенка, и тотчас составился остроумный план кражи: братья сейчас же выйдут на улицу к воротам Бетленга, я испугаю барина, а когда он, в испуге, убежит, они ворвутся во двор и схватят щенка.
– Как испугать?
Один из братьев предложил:
– Ты поплюй ему на лысину!
Велик ли грех наплевать человеку на голову? Я многократно слышал и сам видел, что с ним поступают гораздо хуже, и, конечно, я честно выполнил взятую на себя задачу.
Был великий шум и скандал, на двор к нам пришла из дома Бетленга целая армия мужчин и женщин, ее вел молодой красивый офицер и, так как братья в момент преступления смирно гуляли по улице, ничего не зная о моем диком озорстве, – дедушка выпорол одного меня, отменно удовлетворив этим всех жителей Бетленгова дома.
Когда я, побитый, лежал в кухне на полатях, ко мне влез празднично одетый и веселый дядя Петр.
Комментариев нет