Русская канарейка. Трилогия в одном томе



Трогательной встречи, к сожалению, не вышло (тут приходится верить свидетельству Стеши). Безумный отец не «пал на шею» сыну, не ощупал дрожащими руками согбенную спину бродяги‑чекиста.

В ошеломляющие моменты жизни в Доме Этингеров всегда повышался звуковой барьер: словно ангелы судьбы вразнобой продували трубы, готовясь пропеть солдатскую зорю Страшного суда. Но тут умолкли трубы, уступив звучанию отцовского драматического тенора.

И поскольку в оперном жанре трагические повороты сюжета подчас сопровождаются речитативом, и мы считаем уместным перейти на торжественный речитатив:

 

В тот высокий миг,

простерши руку оперным жестом,

Большой Этингер пропел свою главную партию:

взбираясь голосом все выше,

закончив в грозном исступлении – на фортиссимо!!! –

он проклял Яшу, блудного сына,

сына блудного своего, Якова, проклял он!

Проклял!

 

 

* * *

 

Итак, «Der verlorene Sohn», «Блудный сын» (между прочим, в точном переводе с немецкого название означает «потерянный», а точнее, «утраченный сын») – оратория Маркуса Свена Вебера, Германия, восемнадцатый век, сладостное немецкое барокко.

Старинную музыку последний по времени Этингер предпочитал петь в соборах и церквах. Он вообще любил созвучие темы и этического посыла произведения с антуражем места, а библейские и евангельские сюжеты так проникновенно сочетаются с витражами высоких стрельчатых окон, с резными дубовыми хорами, со всеми этими капителями, позолоченными листьями, контрфорсами, плавно восходящими в арочный свод, а главное – с недосягаемой высью церковного купола, куда взлетает и на ангельских крылах парит, планируя и замирая, голос.

 

…Одинокая лампочка‑спот над зеркалом гримерного столика освещала только левую сторону лица. Он раздраженно привстал, дотянулся до выключателя правого спота: так и есть, не работает! По трудолюбию итальяшки сравнимы разве что с греками. И это – нация, на чьем хребте половина человечества совершила рывок из Средневековья!

Он гримировался в крошечной комнатушке, в притворе одного из чудес барокко – собора Санта‑Мария‑делла‑Салюте, того, что едва не сползает в воду Гранд‑канала со стрелки восточной оконечности острова Дорсодуро. Все переплетено, все любовно рифмуется и аукается в искусстве: эти многочисленные волюты – завитки колонных капителей – так мучительно схожи с завитками головок струнных, доведенных до немыслимого совершенства кремонскими скрипичными мастерами…

Вообще, с годами начинаешь осознавать, что городов, достойных твоей страстной любви, очень немного – все их по пальцам можно пересчитать: Прага, Венеция, Рим, Париж… Ну, Флоренция. Ну, Питер…

И отстраненный, невзрачный и грозный – и острый, как красный перец в глотке – Иерусалим.

 

В отдаленных приделах алтаря вполсилы разыгрывались музыканты. Все же здорово, что его антрепренер всегда выторговывает для него особое условие – отдельную гримерку: крошечное, размером с утробу платяного шкафа, неудобное и душное – но укрытие. Интересно, мельком подумал он, мягкой кистью набирая и стряхивая в коробочку избыток пудры, когда же тебя перестанут волновать всяческие укрытия? Сколько лет безмятежной и безгрешной жизни должно пройти…

Он придвинулся к зеркалу, неестественно изогнув шею, чтобы свет левого спота осветил правую половину лица: подвести черным бровь, подпудрить щеку, обозначить кармином линию губ. Все должно гармонировать с буклями пудреного парика и общим видом кавалера в костюме стиля рококо: длиннополый камзол, расшитый серебряными и золотыми нитями, дурацкие узкие кюлоты, за которые в Париже времен разгрома Бастилии можно было запросто повиснуть на фонаре, белые шелковые чулки и бальные туфли‑лодочки. Помешались на аутентике! Впрочем, ему ли не приветствовать стремление взрослых людей поиграть в театр, заодно слушая серьезную музыку? Да и где побаловаться маскарадом, если не здесь – среди улочек, перехваченных обручами мостиков, словно корсетными дугами кринолинов; здесь, на уютных кампо, с обязательным в центре колодцем – pozzo; здесь, где отражения плывут и уносятся по воде – прообразу всяческих превращений и перверсий. И где еще столь органичен его голос – более высокий, сильный и гибкий, чем любое женское сопрано, странный поту сторонний зов, самой своей двойственностью порождающий сомнение и непреодолимое очарование перверсии?

Прозвенел первый звонок, есть еще время.

Итак, «Блудный сын», «Блудный сын»… В зеркале – расфуфыренное чучело. Другая крайность – в последние годы артисты все чаще позволяют себе выступать в незатейливой одежке, чуть ли не в джинсах. Но только не Этингер! Его концертный облик – раз и навсегда установленный канон: смокинг или даже фрак, белоснежная сорочка; под фрак всегда – туго накрахмаленная, сияющая манишка с раздвоенным ласточкиным хвостом; ну, и черная, редко – бордовая бабочка. Бабочку он в любых случаях решительно предпочитал галстуку: тот на поклонах свисает с шеи, как удавка снятого висельника, надо придерживать его на животе. К тому же бабочка больше идет бритому черепу античной статуи, в сочетании являя нечто декадентское.

Он приподнял голову, уже увенчанную бараньей шапкой парика, напоследок цельным завершающим взглядом охватывая готовый образ.

Дурацкий, в сущности, прикид: блудный сын – разве не в лохмотьях он (если уж мы говорим об аутентике) должен петь свою партию?

Далее мысли покатились по партии, перебирая, листая, возвращаясь и оставляя на полях партитуры незримые пометки.

 

За спиной беззвучно отворилась дверь, ранее скрипевшая от малейшего сквозняка, и вновь закрылась, впустив кого‑то темного, слившегося с полутьмой гримерки. В зеркале над раззолоченным‑рассеребренным плечом Блудного сына возникло лицо, освещенное слева, – кстати, похожее на его собственное незагримированное лицо, тем более что обладатель его тоже брил голову.

Певец застыл, окостенел… Бешенство, неуместное сейчас и здесь, хлынуло в горло, приготовленное совсем для иного. Черт побери!!!

Человек за спиной, чье умение двигаться бесшумно вошло в поговорку в среде его коллег, тоже молчал – доброжелательно и понимающе, даже слегка виновато. Оба они молчали секунд пять, всё друг о друге понимая.

– Нет! – наконец твердо проговорил в зеркало разодетый кавалер, играя желваками совсем не в духе куртуазной эпохи. – Дудки! Ни за что! Никогда больше. Иди, отчитывайся перед Гуровицем за разбазаривание средств на авиабилет и оставь меня в покое! Я частное лицо. Я певец. Я – Голос, понимаешь?!

– А что ты сегодня поешь? – мягко поинтересовался этот сукин сын. – Оперу? Тореадора?

– Господи, ты бы хоть в программку заглянул, – с ненавистью выдохнул последний по времени Этингер, не оборачиваясь. Говорили они, как и положено в проблемных местах, на английском. Шаули, при его восточной внешности продавца фалафеля, владел языком безупречно – давняя, попутно выцеженная в Иерусалимском университете степень по английской литературе. – Это оратория, а не опера!

– Что такое оратория?

Ну хватит! Немедленно оборвать этот мягкий натиск вкрадчивой пантеры. Прекратить с ним всякие препирательства и торговлю. Довольно с него Праги! Баста, я отработал, отработал, отработал! Я уже много лет никому ничего не должен.

– Во всяком случае, не то, что ты думаешь, – проговорил он с издевкой. – К оральному сексу это отношения не имеет.

– Приятно слышать, что ты еще не порвал с сексом, распевая этим бабьим голосом…

В дверь деликатно постучал служитель: пора выходить, скоро дадут второй звонок.

– Я буду ждать тебя в баре, на углу, сразу за мостом, – сказал Шаули примирительным тоном.

– И не дождешься! – Он поднялся из‑за гримерного столика, расправляя манжеты. – Пропусти и отвали: мне надо сосредоточиться перед выходом.

– Сразу за мостом, Кенар руси, – еле слышно нежно повторил Шаули на иврите. – Там такие пиздоватые куриные ножки на вывеске.

Придержал его за плечо в расшитом камзоле, что выглядело и вовсе по‑отечески, – он был на голову выше артиста, – и добродушно по‑английски добавил:

– Ты восемнадцатого поешь в Вене с Венским филармоническим, где концертмейстером группы альтов – пухленькая такая брюнетка по имени Наира, с кошерной фамилией Крюгер. Однако девичья фамилия ее – Аль‑Мохаммади, и она – двоюродная сестра профессора Дариуша Аль‑Мохаммади, главы администрации завода в Натанзе…

– Ну! и! что?! – отчеканил шепотом тот, кого Шаули назвал странным именем «Кенар руси».

– Ничего, – безмятежно отозвался Шаули, снимая руку с его плеча. – Хотел пожелать тебе успеха.

И уважительно посторонился, пропуская артиста на выход.

 

…Здесь толпились музыканты.

Концертмейстер оркестра Густав Шмиттердиц, нарушая дух благочиния, допотопным лукообразным смычком вдруг лихо изобразил инфернальный взлетающий пассаж, начало сольной партии концерта Брамса – видно, душа, замордованная высокой патетикой барочной музыки, потребовала страсти. Первый трубач, держа на вытянутой руке огромную, старинную, бог знает какого строя трубу, проигрывал арпеджии, ухитряясь на меццопиано чисто брать высокие звуки.

Оба валторниста, едва не путаясь манжетами среди многочисленных, закрученных бараньими рогами добавочных крон‑инвенций, старательно выстраивали квинты и терции, любуясь благородством густого оленьего тембра натуральных валторн, по сравнению с которым звук нынешней хроматической валторны – золотой краски Вагнера, Чайковского и Рихарда Штрауса – будто голос Элвиса Пресли после Карузо или Джильи.






Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55

Комментариев нет

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *