Она томно подняла с подушки свою узкую, худую, прекрасную руку и приложила ее ко лбу, и таинственные, глубокие изумруды зашевелились, как живые, и засверкали теплым, глубоким блеском.
– Я сейчас прочитала в вашей записке, что эта бедная… простите, имя у меня исчезло из головы…
– Женя.
– Да‑да, благодарю вас! Я теперь вспомнила. Она умерла? От чего же?
– Она повесилась… вчера утром, во время докторского осмотра…
Глаза артистки, такие вялые, точно выцветшие, вдруг раскрылись и чудом ожили и стали блестящими и зелеными, точно ее изумруды, и в них отразилось любопытство, страх и брезгливость.
– О, боже мой! Такая милая, такая своеобразная, красивая, такая пылкая1.. Ах, несчастная, несчастная!.. И причиной этому было?..
– Вы знаете… болезнь. Она говорила вам.
– Да, да… Помню, помню… Но повеситься!.. Какой ужас!.. Ведь я советовала ей тогда лечиться. Теперь медицина делает чудеса. Я сама знаю нескольких людей, которые совсем… ну, совсем излечились. Это знают все в обществе и принимают их… Ах, бедняжка, бедняжка!..
– Вот я и пришла к вам, Елена Викторовна. Я бы не посмела вас беспокоить, но я как в лесу, и мне не к кому обратиться. Вы тогда были так добры, так трогательно внимательны, так нежны к нам… Мне нужен только ваш совет и, может быть, немножко ваше влияние, ваша протекция…
– Ах, пожалуйста, голубушка!.. Что могу, я все… Ах, моя бедная голова! И потом это ужасное известие… Скажите же, чем я могу помочь вам?
– Признаться, я и сама еще не знаю, – ответила Тамара. – Видите ли, ее отвезли в анатомический театр… Но пока составили протокол, пока дорога, да там еще прошло время для приема, – вообще, я думаю, что ее не успели еще вскрыть… Мне бы хотелось, если только это возможно, чтобы ее не трогали. Сегодня – воскресенье, может быть, отложат до завтра, а покамест можно что‑нибудь сделать для нее…
– Не умею вам сказать, милая… Подождите!.. Нет ли у меня кого‑нибудь знакомого из профессоров, из медицинского мира?.. Подождите, – я потом посмотрю в своих записных книжках. Может быть, удастся что‑нибудь сделать.
– Кроме того, – продолжала Тамара, – я хочу ее похоронить… На свой счет… Я к ней была при ее жизни привязана всем сердцем.
– Я с удовольствием помогу вам в этом материально…
– Нет, нет!.. Тысячи раз благодарю вас!.. Я все сделаю сама. Я бы не постеснялась прибегнуть к вашему доброму сердцу, но это… вы поймете меня… это нечто вроде обета, который дает человек самому себе и памяти друга. Главное затруднение в том, – как бы нам похоронить ее по христианскому обряду. Она была, кажется, неверующая или совсем плохо веровала. И я тоже разве только случайно иногда перекрещу лоб. Но я не хочу, чтобы ее зарывали, точно собаку, где‑то за оградой кладбища, молча, без слов, без пения… Я не знаю, разрешат ли ее похоронить как следует – певчими, с попами? Потому‑то я прошу у вас помощи советом. Или, может, вы направите меня куда‑нибудь?..
Теперь артистка мало‑помалу заинтересовалась и уже забывала о своей усталости, и о мигрени, и о чахоточной героине, умирающей в четвертом акте. Ей уже рисовалась роль заступницы, прекрасная фигура гения, милостивого к падшей женщине. Это оригинально, экстравагантно и в то же время так театрально‑трогательно! Ровинская, подобно многим своим собратьям, не пропускала ни одного дня, и если бы возможно было, то не пропускала бы даже ни одного часа без того, чтобы не выделяться из толпы, не заставлять о себе говорить: сегодня она участвовала в лжепатриотической манифестации, а завтра читала с эстрады в пользу ссыльных революционеров возбуждающие стихи, полные пламени и мести. Она любила продавать цветы на гуляньях, в манежах и торговать шампанским на больших балах. Она заранее придумывала острые словечки, которые на другой же день подхватывались всем городом. Она хотела, чтобы повсюду и всегда толпа глядела бы только на нее, повторяла ее имя, любила ее египетские зеленые глаза, хищный и чувственный рот, ее изумруды на худых и нервных руках.
– Я не могу сейчас всего сообразить как следует, – сказала она, помолчав. – Но если человек чего‑нибудь сильно хочет, он достигнет, а я хочу всей душой исполнить ваше желание. Постойте, постойте!.. Кажется, мне приходит в голову великолепная мысль… Ведь тогда, в тот вечер, если не ошибаюсь, с нами были, кроме меня и баронессы…
– Я их не знаю… Один из них вышел из кабинета позднее вас всех. Он поцеловал мою руку и сказал, что если он когда‑нибудь понадобится, то всегда к моим услугам, и дал мне свою карточку, но просил ее никому не показывать из посторонних… А потом все это как‑то прошло и забылось. Я как‑то никогда не удосужилась справиться, кто был этот человек, а вчера искала карточку и не могла найти…
– Позвольте, позвольте!.. Я вспомнила! – оживилась вдруг артистка. – Ага, – воскликнула она, быстро поднимаясь с тахты, – это был Рязанов… Да, да, да… Присяжный поверенный Эраст Андреевич Рязанов. Сейчас мы все Устроим. Чудесная мысль!
Она повернулась к маленькому столику, на котором стоял телефонный аппарат, и позволила;
– Барышня, пожалуйста, тринадцать восемьдесят пять… Благодарю вас… Алло!.. Попросите Эраста Андреевича к телефону… Артистка Ровинская… Благодарю вас… Алло!.. Это вы, Эраст Андреевич? Хорошо, хорошо, но теперь дело не в ручках. Свободны ли вы?.. Бросьте глупости!.. Дело серьезное. Не можете ли вы ко мне приехать на четверть часа?.. Нет, нет.. Да.. Только как доброго и умного человека. Вы клевещете на себя.. Ну прекрасно!.. Я не особенно одета, но у меня оправдание – страшная головная боль… Нет, – дама, девушка.. Сами увидите, приезжайте скорее… Спасибо! До свидания!
– Он сейчас приедет, – сказала Ровинская, вешая трубку. – Он милый и ужасно умный человек. Ему возможно все, даже почти невозможное для человека… А покамест… простите – ваше имя?
Тамара замялась, но потом сама улыбнулась над собой:
– Да не стоит вам беспокоиться, Елена Викторовна. Mon nom de geurre Тамара, а так – Анастасия Николаевна. Все равно, – зовите хоть Тамарой… Я больше привыкла…
– Тамара!.. Это так красиво!.. Так вот, mademoiselle Тамара, может быть, вы не откажетесь со мной позавтракать? Может быть, и Рязанов с нами…
– Некогда, простите.
– Это очень жаль!.. Надеюсь, в другой раз когда‑нибудь… А может быть, вы курите? – и она подвинула к ней золотой портсигар, украшенный громадной буквой Е из тех же обожаемых ею изумрудов.
Очень скоро приехал Рязанов.
Тамара, не разглядевшая его как следует в тот вечер, была поражена его наружностью. Высокого роста, почти атлетического сложения, с широким, как у Бетховена, лбом, опутанным небрежно‑художественно черными с проседью волосами, с большим мясистым ртом страстного оратора, с ясными, выразительными, умными, насмешливыми глазами, он имел такую наружность, которая среди тысяч бросается в глаза – наружность покорителя душ и победителя сердец, глубоко‑честолюбивого, еще не пресыщенного жизнью, еще пламенного в любви и никогда не отступающего перед красивым безрассудством… «Если бы меня судьба не изломала так жестоко, – подумала Тамара, с удовольствием следя за его движениями, – то вот человек, которому я бросила бы свою жизнь шутя, с наслаждением, с улыбкой, как бросают возлюбленному сорванную розу…»
Комментариев нет