Но потом она улыбнулась, и я подумал, что ошибаюсь. Мама взъерошила мне волосы и пошла готовить Гейбу его жратву.
Через час мы были готовы.
Гейб даже прервал игру, чтобы самолично проследить, как я складываю мамины сумки в машину. Он все ныл и охал, что ему будет не хватать кухарки, а самое главное – его «камаро» весь остаток недели.
– И не вздумай хоть чуть‑чуть ее поцарапать, умник, – предупредил он меня, когда я складывал последнюю сумку. – Чтоб ни одной крохотной царапины.
Как будто я собирался вести машину! Мне было всего двенадцать. Но для Гейба это не имело никакого значения. Если бы чайка случайно нагадила на его свежевыкрашенную машину, он нашел бы способ обвинить в этом меня.
Глядя, как он ковыляет обратно к дому, я до того взбесился, что сделал нечто, чего сам до сих пор не пойму. Когда Гейб дошел до двери, я поступил точно так же, как Гроувер в автобусе. Я повторил его жест, предохраняющий от зла: словно когтями вырвал сердце и швырнул в Гейба. Решетчатая дверь захлопнулась с такой силой и так звонко шлепнула его по заднице, что Вонючка буквально взлетел по лестнице, словно в него выстрелили из пушки. Может, это был порыв ветра или что‑то приключилось с петлями – узнать я уже не успел.
Забравшись в «камаро», я открыл маме дверцу.
Лачуга, которую мы снимали, стояла на южном берегу, недалеко от оконечности Лонг‑Айленда. Это был крохотный синий домишко с выцветшими занавесками, наполовину заметенный песком. Простыни тоже всегда оказывались в песке, и повсюду кишели пауки, а море чаще всего было слишком холодным, чтобы купаться.
Я любил это место.
Мы ездили сюда с тех пор, когда я был еще совсем маленьким. А мама и того дольше. Она никогда ничего определенного не говорила, но я знал, что этот пляж для нее особенный. Это было место, где она встретилась с отцом.
Чем ближе мы подъезжали к Монтауку, тем моложе становилась мама, годы бесконечных тревог и тяжелой работы куда‑то исчезали. Глаза у нее приобретали цвет моря.
Мы приехали на закате, открыли все окна и, как обычно, принялись за уборку. Потом мы пошли на пляж, стали кормить чаек синими кукурузными чипсами, а сами тем временем лакомились голубыми жевательными драже с фруктовой начинкой, голубыми солоноватыми ирисками – словом, перепробовали все угощения, которые мама бесплатно принесла с работы.
Кажется, мне следует объяснить про синюю еду.
Видишь ли, Гейб как‑то сказал маме, что синей еды не бывает. Они разругались, что по тем временам казалось мелочью. Но с тех пор мама просто помешалась на том, чтобы абсолютно все продукты были синие. К дням рождения она пекла синие торты. Она взбивала черничные муссы. Она покупала синие кукурузные лепешки и приносила из магазина синюю выпечку. Все это – вместе с тем, что она сохранила девичью фамилию Джексон и никогда не называла себя миссис Ульяно, – означало, что Гейбу не удалось прижать ее к ногтю. В ней, как и во мне, была мятежная жилка.
Когда стемнело, мы развели костер. Стали жарить хот‑доги. Мама рассказывала мне про те времена, когда была ребенком, еще до того, как ее родители погибли в авиакатастрофе. Мама говорила о книгах, которые собиралась написать когда‑нибудь, когда она скопит достаточно денег, чтобы уйти из кондитерской.
Наконец я набрался мужества спросить о том, что всегда было у меня на уме, когда бы мы ни приезжали в Монтаук, – о своем отце. Взгляд мамы затуманился. Я понимал, что она расскажет мне то же, что всегда, но я никогда не уставал слушать это.
– Он был добрым, Перси, – сказала мама. – Высокий, красивый, мужественный и сильный. Но и мягкий – тоже. Ты знаешь, тебе достались от него черные волосы и зеленые глаза. – Мама вынула из сумки горсть жевательных драже. – Хотелось бы мне, чтобы ты увидел его, Перси. Он бы так тобой гордился.
Я удивился тому, что она это сказала. Что во мне такого замечательного? Дислексия, гиперактивность, сплошные тройки в табели успеваемости – парень, которого выгоняют из школы в шестой раз за шесть лет.
– Сколько мне было? – спросил я. – Я имею в виду, когда он уехал.
Мама поглядела на пламя.
– Он провел со мной только одно лето, Перси. Вот здесь, на этом пляже. В этом домике.
– Но… он знал меня, когда я был маленьким?
– Нет, милый. Он знал, что я жду ребенка, но никогда не видел тебя. Ему пришлось уехать до твоего рождения.
Я постарался увязать это с тем, что помнил об отце: теплое свечение, улыбка.
Я всегда считал, что он знал меня ребенком. Мама никогда прямо этого не говорила, но я все же чувствовал, что это так. И вот теперь услышать, что он никогда меня не видел…
И тут я рассердился на отца. Может быть, и глупо, но я упрекал его за то, что он отправился в свое океанское путешествие и что у него не хватило мужества жениться на маме. Он бросил нас, и теперь хочешь не хочешь, а приходится жить с Вонючкой Гейбом.
– Ты снова собираешься меня куда‑нибудь отправить? – спросил я. – Еще в какой‑нибудь интернат?
Мама ворошила палкой огонь.
– Не знаю, милый. – Голос у нее стал низким, грудным. – Я думаю… Я думаю, мы найдем выход.
– Потому что ты не хочешь, чтобы я путался у тебя под ногами?
Я пожалел о своих словах, едва успел сказать их.
На глазах у мамы блеснули слезы. Взяв меня за руку, она крепко сжала ее.
– Ох, Перси, нет. Просто я… я должна, милый. Для твоего же собственного блага. Я должна отправить тебя куда‑нибудь.
Ее слова напомнили мне то, что сказал мистер Браннер: для меня только лучше уехать из Йэнси.
– Потому что я – с отклонениями от нормы, – сказал я.
– Ты говоришь так, будто это плохо, Перси. Но ты не понимаешь всей своей важности. Я думала, что пансионат Йэнси достаточно далеко. Думала, что ты наконец‑то будешь в безопасности.
– В безопасности от чего?
Мама встретилась со мной взглядом, и на меня нахлынули воспоминания – все странное, пугающее, что когда‑либо происходило со мной и что я старался забыть.
В третьем классе какой‑то дядька в длинном черном плаще погнался за мной на игровой площадке. Когда учителя пригрозили вызвать полицию, он ушел, злобно ворча, и никто не хотел мне верить, что под шляпой с широкими полями у него был всего лишь один глаз – прямо посередине лба.
Комментариев нет