Пепел



– Ну, Таня, ну разве так можно? Он же не на войну уезжает, не в ссылку. Он просто хочет себя испытать, почувствовать, что такое жизнь без нашей опеки. Мы должны его понять, благословить. Мальчик вырос и хочет самостоятельной жизни.

Боль, которую он им причинял, возвращалась к нему обратно, была невыносима. Он заставлял страдать самых дорогих и любимых, и ему хотелось рассечь невидимую пуповину, по которой они питали друг друга страданием. Провести сверкающим скальпелем, отсекая от себя этот чудный мир, в котором каждый предмет, каждая чашка в буфете, каждый книжный корешок в шкафу были знакомы, драгоценны, были овеяны сказочными родовыми преданиями. Были мифологией его детства и юности, из которых выросло его знание мира.

– Наша семья маленькая, без отца. Среди ужасов и разгромов. Мы уцелели, мы выстояли. Все, что осталось от огромного рода, из которого беда выхватывала одного за другим. То война, то блокада, то аресты и ссылки, то болезни и помешательства. Но мы сохранились благодаря бесконечной любви, которую друг к другу питали. Столько было прекрасных дней. Наши путешествия в Третьяковку, в Кусково, в подмосковные усадьбы. Я видела, как тебя волнуют мои рассказы о русской старине, с каким увлечением ты читаешь книги по истории и архитектуре. Мне казалось, что наш союз не может распасться. Что мы всегда будем вместе и на старости лет увидим тебя счастливым, с женой, с детьми, которых будем нянчить, как нянчили когда‑то тебя. Ты уходишь – и разрушаешь все наши надежды, разрушаешь весь наш чудесный маленький дом. Неужели тебе не жалко? Неужели тебе было плохо с нами?

Ему казалось, что мать, страдая, угадывает в нем самые незащищенные точки и вонзает в них свою боль, которая была нестерпима. Он видел мученья любимых людей. Был причиной этих мучений. Ему хотелось отсечь от себя их дрожащие голоса, их близкие слезы. Провести сверкающей сталью по воздуху. Отсечь эти старинные текинские ковры на стене. Японскую вазу с летящими журавлями. Бронзовые подсвечники, на которых еще сохранился воск старинных прогоревших свечей. Тот столик у бабушкиной кровати, на котором лежало маленькое Евангелие с золотым обрезом. Ту мамину акварель, на которой белая беседка отражается в осеннем пруду. Одним жестоким ударом отсечь от себя этот мир – и свободным, необремененным улететь в необъятное безымянное, его зовущее будущее.

– Тогда отца на войну провожала, а теперь – тебя. Он говорил, что вернется, но я по его глазам видела, что он готовится к смерти. Я укладывала в его вещмешок теплый свитер, шерстяные носки, сменные рубахи, платки. Положила фотографию, где он держит тебя на руках; ты потешный такой, в чепчике, а я смотрю на вас и любуюсь. Эта фотография истлела в безвестной сталинградской могиле. Я ее больше никогда не увижу. А теперь ты уходишь из дома, как отец, и тоже не вернешься домой.

Ее губы дрожали, как всегда, когда она говорила об отце. И он всегда, с самого детства, боялся ее слез, боялся ее воспоминаний, избегая говорить об отце.

– Таня, ну что ты говоришь! – рыдающим голосом воскликнула бабушка. – Да разве Петя на войну уходит? Он идет в леса, на природу, хочет узнать жизнь русских простых людей. Твой отец Александр Степанович так хотел жить на природе, в деревне, среди крестьян! Он оставил Петербург, университет и уехал земским врачом в деревню, на эпидемию тифа. Заразился и скоропостижно умер. Но Петенька едет не на войну, не на эпидемию. Он едет любоваться на природу и трудиться вместе с простыми людьми. – Она утешала мать, а сама готова была разрыдаться. Ее внук, ее Петенька, ее ненаглядный, уходил от них в темный враждебный мир. И они вдвоем будут горевать без него, и ему не поспеть, не отозваться на ее последний зов и мольбу.

Он заслонялся от них, не желал слышать их дрожащие от близких рыданий голоса, не желал видеть их измученные любимые лица. Он хотел отделиться непроницаемой преградой, сквозь которую не действовало притяжение всех знакомых родных предметов. Тот старинный сундук с музыкальным звонком, в котором, пересыпанные нафталином, лежали бабушкина парижская шляпа, черно‑белые страусиные перья, бобровый воротник от дедовской шубы. Та хрустальная граненая чернильница на столе, в которую макали перья дед и отец, а потом и он, разложив на столе тетрадки, выводя каллиграфически буквы и цифры, а позже – первый неумело написанный стих о Кремле и Красной Звезде. Дверной косяк, на котором хранились отметины его роста, сделанные матерью в дни его рождения. Зимнее утро, заснеженное окно, и первое, что видят глаза, – это подарки. Рукотворная кобура с деревянным, вырезанным из доски пистолетом. Дудочка с блестящими кнопками. Банка с водой, в которой мечутся разноцветные рыбки.

– Ты не представляешь, на что себя обрекаешь. Ты никогда не жил в деревнях. Бедность, убогость, нищета. Озлобленные, изувеченные лишеньями люди. Драки, попойки. Ты надорвешься на тяжелой работе, сопьешься, одичаешь. Ты получил прекрасное образование. Тебя ожидают аспирантура, чудесная профессия, история Востока, высокая поэзия. Зачем тебе это лесничество? Ну, какие такие лесники? Ты сломаешь себе жизнь, исковеркаешь свое будущее. Не сможешь стать писателем, не станешь творцом, а израсходуешь свою молодость на безумную, никчемную затею. Разбитый, разочарованный, вернешься в Москву, и тебя уже никто не примет. Только мы с бабушкой снова обнимем своего непутевого отпрыска, своего сына и внука‑неудачника.

– Таня, как ты можешь такое говорить, – возопила бабушка, протягивая к нему руки. – Мой Петенька, мой ненаглядный Петенька! Я верю в нашего мальчика. Он не пропадет, не погибнет. Он сохранит в душе свет. Этот свет его сбережет. Он добьется своего. Он своего непременно достигнет, а мы будем молиться о нем, и если позовет, мы кинемся ему на помощь. Иди ко мне, Петенька, иди, я тебя поцелую!

Мука его была непомерна. Их любовь не отпускала его, возвращала вспять, погружала в цепенящую неподвижность, безволие, в котором ему предстоит оставаться всю остальную жизнь. И испытывая безумное страдание, беспощадную торопливость – к ним, к себе, к коврам на стене, к хрустальной чернильнице на столе, – он выхватил незримое лезвие, блеснул им перед лицом, отсекая себя от них. Вихрь из‑под сердца развернул свою свистящую спираль, раскрутил его и кинул в сияющую бесконечность. Он отвернулся, чтобы они не видели его несчастного лица, и вышел из дома.

Теперь предстояло порвать с той, кого он именовал невестой. Близость с Мариной длилась почти два года, и чувство, которое он к ней испытывал, было из боли и сладости обожания. Из боли, потому что она превосходила его своим утонченным насмешливым умом, умея уколоть внезапной насмешкой, остановить порывы его красноречия и неубедительного пылкого разглагольствования. Из сладости – потому что он обожал ее зеленые, чуть навыкат глаза, в которых отражались московские огни, снегопады, ее пепельные ароматные волосы, в которые он погружался лицом, вдыхая аромат тончайших духов, холодных дождей, кленовых листьев. Они бродили в аллеях Царицына, он уводил ее в красно‑белые стрельчатые развалины и целовал ее мягкие пухлые, млечно благоухающие губы. Летом уехали на ночной электричке в подмосковный лес, ушли от освещенной платформы, от пробегавших сквозь деревья огней электрички. Он опустил ее на холодную землю, и она, безропотная, почти бесчувственная, позволяла ему себя целовать, и он пережил моментальную, ослепительную в ночи вспышку счастья. С тех пор они думали о себе как о женихе и невесте. Их знакомые выспрашивали с лукавым благодушием, скоро ли свадьба.






Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19

Комментариев нет

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *