Оборотень



И вот в такое устойчивое сообщество приходят посторонние, они являются со своей могучей военной силой либо аки тати в нощи, либо сеют с небес пепел, похищенный со священной наковальни. И все бросаются друг на друга, вот тогда и возникают карлики. Миссионеры по приказу натравливали брата на брата, работорговцы заставляли африканцев продавать в рабство друг друга, бомбы, упавшие на города, побуждали граждан к тайным убийствам среди руин. Негры Южной Африки считались у белых самыми лучшими надсмотрщиками, Индию и Полинезию усмиряли местные же солдаты и князья, которым позволялось сохранить свои богатства. Китайские купцы были в Китае самым надежным оплотом европейцев. Люди, деньги или оружие рассылались повсюду с торжественными уверениями, что это всего лишь ни к чему не обязывающий дар, а уж народ сам брал дело в свои руки, не требовалось даже никакого контроля, все присланное с глубокой благодарностью расходовалось по назначению.

Народ, побежденный насилием или более мягкими средствами, объявляет войну самому себе, тайную гражданскую войну, которая связывает этот народ с его поражением. В нем сразу же поднимается движение за то, чтобы взять подавление самого себя в свои руки. В последние годы великие державы явно чересчур заспешили, они не хотят ждать, пока смертоносная отрава сама распространится повсюду, боятся, наверное, что у них мало времени, и хотят ускорить этот процесс. При этом, делая ставку на слишком явных квислинговцев, они выдают свое стремление к господству. Яду требуется время, он действует не сразу. В этом их ошибка, и, может быть, только это дает нам надежду не оказаться в рабстве на многие столетия вперед — поспешность великих держав разоблачает их и будит сопротивление. Подавление народа должно происходить планомерно и льстиво одобряться овцами, которых всегда большинство. Видкун Квислинг был обречен, даже само норвежское движение сопротивления не придумало бы себе лучшего противника. Топор палача следует держать поблизости (люди, знающие толк в таких вещах, справедливо говорят: народу следует знать, что розги стоят за шкафом). Нужно изловчиться и заставить побежденных поверить, будто они сами установили себе свои законы, а уж тогда пусть вертят этими законами, как хотят, в своем свободном Янте[10].

Эрлингу хотелось, чтобы Фелисия больше не просила его переселиться в Венхауг. Разговоры об этом всегда раздражали его и были ему неприятны. Часто мысль об этом портила им свидания, даже если она и не заикалась о его переезде. Между ними всегда существовала тесная внутренняя связь, они слишком хорошо знали друг друга. Встречаясь глазами с Фелисией, поднимавшей голову над книгой, Эрлинг сразу понимал, что она готовит очередной удар. Он заранее вооружался и злился еще до того, как она произносила первое слово.

Фелисия не могла не знать, что они по-разному относятся к его переселению в Венхауг. Возможно, она не видела никаких препятствий для этого. Возможно, ей все представлялось простым и естественным. Перед ним же сразу возникало множество разных препятствий. Он думал о ночах, когда часами сидел за столом или мерил шагами комнату, погруженный в свои мысли.

О предрассветном сумраке, когда ложился после тревожных ночных дум. О весенних утрах с токованием тетерева и о светлых летних утрах, когда на дорогах плоского, как доска, Лиера, раскинувшегося перед ним, еще не было ни души. А зимние утра, черные или ослепительно белые — мороз и тепло проникали в стены дома каждый со своей стороны, их усилия напоминали Эрлингу осторожные, крадущиеся шаги. Но больше всего он любил темные осенние утра — он открывал дверь в сумрачную сырость, где на плитах дорожки лежали опавшие листья, и подпирал дверь поленом, чтобы ее не захлопнул ветер. Стоя в одиночестве, он прислушивался к шороху деревьев и знал, что счастлив. Ни о чем важном он не думал. Это были будничные мысли о том, что сейчас ветер выдует из дома табачный дым и в комнате будет больше кислорода. Что скоро закипит вода для кофе. Что сейчас по всей стране просыпаются и встают люди. Что сегодня он испечет хлеб. Что надо бы написать в Копенгаген и попросить прислать кусочек хорошего сыра. Что почему-то некоторые люди портят себе кофе сливками и сахаром.

Я стою один на один с темнотой. И никто об этом не знает. Сейчас пойдет дождь. Вот он уже застучал в стены и хлещет через порог.

Потом он запирал дверь, варил кофе, жарил яичницу из одного, двух или нескольких яиц, а то и не готовил ее, нарезал свой вкусный домашний хлеб, намазывал его маслом. Слушал, как начинал гудеть камин, когда пламя охватывало положенные туда поленья, и спокойно думал о женщине, не чувствуя себя ничем никому обязанным.

А утра, когда он довольный и счастливый от усталости потягивался в постели и засыпал, в то время как все добрые люди начинали очередной рабочий день, — разве они не были собирательным образом всего, чего он добился в жизни? Эрлинг не был мизантропом — упаси бог! — но мы принесем людям благо, если будем жить по своему разумению. Он на своем веку повидал много кислых друзей человечества, оно только выиграло бы, если бы эти друзья разошлись по домам и легли спать

Именно здесь, в Лиере, духовный мир Эрлинга обрел наконец пристанище. Эта комната была его мозгом, чем-то вроде роёвни, в которую пасечники собирают пчел. Здесь его мысли вели сражения друг с другом и продолжали воевать, даже когда он выходил пройтись. Сколько раз, возвращаясь, он находил ответ витавшим в воздухе. Это был его духовный мир, к которому он возвращался из Осло, из Венхауга или из Лас-Пальмаса. Лишь частицу этого мира он мог бы забрать с собой отсюда. Ограниченную размерами чемодана.

Стейнгрим Хаген в свое время много писал о том, как избежать войны. Кроме прочих достоинств, у Стейнгрима был еще и мозг политика. Мечтая о благе человечества, он оперировал только такими понятиями, как экономика и власть. Понятие «политик» перешло на него от других политиков, это было нечто вроде психической заразы. Политические учения не содержат ничего нового, они не отказываются от старого. Это просто фальшивые монеты из Банка Вельзевула, которые Черту удалось пустить в обращение до того, как Ад был закрыт и его директор получил политическое убежище где-то в Ставангере. Для Стейнгрима политика тоже не содержала ничего нового, от первородного греха она отличалась только тем, что ее следовало изучать, как науку. Он мог надменно вскинуть голову и сказать: В политике, Эрлинг, ты ничего не смыслишь.

Эрлинг обычно не отвечал на такие выпады, и теперь понимал, почему. Ему мешала чрезвычайная серьезность политиков, этих понтификов Дьявола. Они всегда начинали с того, что долго откашливались, и, как правило, этого было достаточно, чтобы заставить умолкнуть всех, кто был настроен иронически. Политические вопросы были святы, и ставили их серьезные, взрослые люди, готовые прибегнуть к более или менее реальному оружию, если кто-нибудь засмеется. Чувство собственного достоинства заставляло политика считать себя личностью, хотя мало кто из них поднимался выше среднего уровня. Если газета констатировала, что тот или иной политик высказал свои мысли, это было сенсацией. Как правило, они только молились своему Молоху и пытались угадать, что тот или другой из великих скажет на этот раз? Может, позвонить ему? Случалось, кто-нибудь из великих милостиво отвечал на вопрос, чтобы потом случайно не сказать очередной вздор. Уж если вздор должен быть сказан, пусть его говорят другие.






Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148

Комментариев нет

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *