Надпись


Яростный клекот сближения. Другой самолет пулями терзает мой фюзеляж, выпарывая лоскутья. Я обкалываю его стабилизатор, осыпая блестящим сором. Он вгоняет мне в плоскость очередь, соскабливая и сдирая обшивку. Я вскрываю ему подбрюшье, набиваю огнем и дымом. И еще живые, на последнем отрезке сближения, коснулись моторов и баков, превращаясь в два длинных растянутых пламени.

Раскрылись два парашюта. Им, двоим, еще продолжать стрелять и биться. А я в падении прощаюсь со своим повелителем.

Очнулся. Чавканье, хрип. Выпадает сырая копна. Под кровельной жестью облупленных и измятых бортов чуть слышно звенит истребитель.

В ту осень, бог знает откуда, появились крохотные желтоголовые птички. Усаживались на хлеба, сгибая колосья. Будто их принесло косым и случайным ветром.

Михаил все оглядывался, все смотрел за бугры, где осталось село, порывался туда укатить. Но нива держала, и порхали над копнами желтоголовые птички.

На дороге возник грузовик. Несся одиноко в пыли, словно горела степь. Из кабины крикнули:

– Миша, Валентина твоя рожала!.. Миша, Валентина твоя померла!..

Михаил бросил меня и умчался, а я стоял на меже, лязгал и крутил мотовилом. Было одиноко и жутко молотить пустой воздух, выжигая вхолостую горючее. И свистели в темноте невидимые желтоголовые птички.

Ночь, молотьба. Чувствую, что Михаил заснул на мостике. Бегу, стараясь не растрясти его сон, минутное его забытье.

Верю, что не умру. Моя жизнь, бесконечная в прошлом, бесконечна и в будущем. Залогом тому бесцветная безымянная сталь, из которой я состою. Я бессмертен в бессмертном мире. Я самоходный комбайн с заводским шестизначным клеймом, построенный для временной цели, но мое бессмертие в том, что я создан из стали, готовой распустить в огне все клейма, формы и цели, той стали, что бесцветно кипит под камнями и травами в бездне земли, реет в голубизне метеорами, наполняет мир неслышной магнитной музыкой.

Михаил заснул за штурвалом. Ему снятся мать и отец, оба молодые, нарядные, играющие с ним на траве.

Я тоже заснул на бегу. Мне приснился корабль, белоснежный, в разноцветных флагах, плывущий по синей воде. И такая любовь к кораблю, к слюдяному дрожанию над трубами, к красному поясу вдоль сильного белого тела.

Очнулся. Молотьба. Смешанный с гарью дождь. Михаил, хрипя и кашляя, жмет на рычаги и педали…

… Он погибал эти годы. Так черная буря падает на готовое к севу поле. Терзает его и сосет, выхватывая соки и силы, выскабливая до твердых песчаников. И там, где замыслен хлеб – красная лебеда и полынь тянут из камня жар. Так выгорал Михаил.

Он являлся захмелевший и шаткий. Рылся, бормоча, в инструментах. Вдруг запевал хриплую песню. Или забывался на грязной ветоши. Однажды выхватил ключ и принялся бить меня свирепо и тупо, кляня и ругаясь. А то прижмется лбом к моему железу и плачет.

В нем что-то обломилось, опадало и гибло. И вдруг затихло, будто наступила зима. Он нес свою зиму несколько лет сквозь весны и жатвы, и трудно было понять, что там под снегом – застывшие зерна или пустая стерня.

Однажды, на третий год, когда выходили на ниву, он свернул с большака к кладбищу. Остановился пред чистой могилой с серебристой невысокой оградкой. Слез, бережно поставил стеклянную банку с цветами.

– Валя, слышишь меня? Это от меня и от Настеньки…

И я понял, что зима его подходит к концу и в сонных зернах начинается рост и движение.

Каждую осень бывает день, которого жду не дождусь. Воздушная даль над хлебами начинает волноваться сильнее. В ней, в синеве, возникает движение, плотное стремление и бег горячих тел и голов. Сайгачий табун, отделяясь от горизонта, мчит по хлебам. Рогачи взмывают свечами, озирая путь впереди, подгибая тонкие ноги. Самки чутко хватают ноздрями разорванный воздух, окружают серпом молодняк, уводя его к югу.

Смотрю им вслед, молю, чтобы их миновали встречные залпы.

Нива, казавшаяся бесконечной, стала быстро убывать. Две-три тонкие последние строчки. Бушевала, и вот ее нет, превратилась в зерно. Но и его уже нет, остались лишь сожаление о зерне и о ниве и огромная пустота и усталость.

Я затих. Михаил сидел, распустив пятерни, закрыв глаза, в которых было кружение, мелькание.

Тонко запела труба. Пионеры шли по стерне. Окружили комбайн. И, чувствуя, как умираю, я старался запомнить – сжатая степь, желтая над степью заря, в ней черная стая галок, девочка с красным галстуком. Протягивает моему комбайнеру зябкий букетик:

– Папка, это тебе… Прокати меня, папка…

Он посадил ее рядом на мостик. Из последних тающих сил я покатился, сжиная тонкую гриву пшеницы. И вдруг лошадиный череп, попавший мне под колеса, радостно и тихо проржал. И брызнуло светом, и мне показалось, что из усталого, старого тела у меня вырастают красные крылья и в счастливой буре мы несемся под белой тучей. Внизу пшеничная, не имеющая очертания нива, и мы никогда не умрем».

Коробейников сидел в убогой придорожной гостинице, посреди ночной казахстанской степи. На пустой лист бумаги, опалив о горячую лампу слюдяные прозрачные крылья, бесшумно упало крохотное зеленоглазое создание.

15

Коробейников явился в газету в тот день, когда на просторной, пахнущей краской полосе появился его «писательский» очерк о целинной жатве. С обилием красочных сцен, романтическим изображением людей и машин, с философией социальных проектов, где освоение целины приравнивалось к созданию океанического флота и высадке на Луне. Коробейников радовался этой крупной публикации. Принимал поздравления от газетчиков, одни из которых были искренни и сердечны, в других же проглядывала ревность к новоявленному фавориту. То же отношение к себе, как к баловню и любимцу, Коробейников обнаружил на пленительном лице полинезийской красавицы, восседавшей в секретарском кресле у кабинета Стремжинского. Взятая в плен экспедицией белых людей, она с первобытным талантом дикарки научилась ублажать прихоти утомленного командора. Была строга и неприступна для низших журналистских сословий и обольстительна для высшей касты. Улыбнулась Коробейникову обворожительным фиолетовым ртом, плеснула черным стеклом волос и с наивным изумлением произнесла:

– Миша, неужели столь романтично выглядит хлебная жатва? – И тут же доверительно, как другу и посвященному, добавила: – Проходите, он ждет.

Стремжинский пребывал в состоянии кратковременной праздности после подписания очередной газетной полосы, о чем свидетельствовала зеленая электронная цифра на табло, напоминавшая водоросль. Он был без пиджака, из закатанных рукавов торчали мясистые волосатые руки, галстук был сдвинут. На тарелочке перед ним красовалось большое яблоко. Он внимательно его рассматривал, словно решая, на сколько частей следует рассечь ножом сочный румяный плод.

– Здравствуйте, мой друг. – Стремжинский поднял на Коробейникова большие глаза упрямого буйвола, в которых залегли два тонких рубиновых сосудика. – Своей публикацией вы заслужили того, чтобы сесть. – Он усадил Коробейникова и некоторое время разглядывал. Но если на яблоко он смотрел рассекающе, выискивая линии для предполагаемых надрезов, то Коробейникова он рассматривал взвешивающе, как некую целостность. Так механик оглядывает деталь перед тем, как вставить ее всю целиком в механизм. Этот оценивающий взгляд наводил Коробейникова на мысль, что Стремжинский приготовился к важному разговору и в последний раз прикидывает, стоит ли его начинать. И еще одна мысль, вслед за первой: если Стремжинский разрежет яблоко и одну половину предложит ему, то это будет означать, что между ними установился новый уровень доверительности по сравнению с тем, что обнаружился при встрече в кружке Марка Солима.


Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47

Похожие книги

Комментариев нет

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *