– Господин Герман фон Шмидт, – спокойно сказал Мартин, – я, пожалуй, зайду к вам, чтобы разочек дернуть вас хорошенько за нос.
– Если вы придете ко мне в мастерскую, – был ответ, – я пошлю за полицией! Я вам покажу! Не беспокойтесь, вам со мной не удастся затеять драку. Вы лодырь, а я работаю. Если я женюсь на вашей сестре, то из этого еще не следует, что вы можете обдирать меня. Почему вы не хотите заняться делом и честно зарабатывать себе на хлеб? А? Ну‑ка, ответьте!
Мартин, как истинный философ, сдержал свой гнев и повесил трубку, только свистнув в ответ. Сначала ему было смешно, но вслед за тем чувство одиночества тяжелым камнем легло ему на сердце.
Никто не понимал его, никому не был он нужен, кроме разве только Бриссендена, но и Бриссенден исчез бог знает куда.
Начало смеркаться, когда Мартин вышел из овощной лавки, держа в руке покупки. Трамвай остановился на углу улицы, и знакомая фигура соскочила с него. Сердце Мартина так и встрепенулось от радости. Это был Бриссенден собственной персоной, и Мартин при свете электрического фонаря разглядел оттопыренные карманы его пальто. В одном были книги, а в другом бутылки.
Глава 35
Бриссенден не дал Мартину никаких объяснений по поводу своего долгого отсутствия, да Мартин и не расспрашивал его. Сквозь пар, клубившийся над стаканами с грогом, он с удовольствием созерцал бледное и худое лицо своего друга.
– Я тоже не сидел сложа руки, – объявил Бриссенден, после того как Мартин рассказал ему о своих последних работах.
Он вынул из кармана рукопись и передал ее Мартину, который, прочтя заглавие, вопросительно взглянул на Бриссендена.
– Да, да, – усмехнулся Бриссенден, – недурное заглавие, не правда ли? «Эфемерида»… лучше не скажешь. А слово это ваше, – помните, как вы говорили о человеке как о «последней из эфемерид», ожившей материи, порожденной температурой и борющейся за свое местечко на шкале термометра. Мне это засело в голову, и я должен был написать целую поэму, чтобы, наконец, освободиться! Ну‑ка, что вы об этом думаете?
Начав читать, Мартин сначала покраснел, а затем побледнел от волнения. Это было совершеннейшее художественное произведение. Здесь форма торжествовала над содержанием, если можно было назвать торжеством это идеальное слияние мысли и словесного выражения, настолько совершенного, что оно вызвало на глазах у Мартина слезы восторга, а сердце его заставило усиленно биться. Это была длинная поэма, в шестьсот или семьсот стихов, поэма странная, фантастическая, пугающая. Она казалась невозможной, немыслимой, и все же она существовала и была написана на бумаге черным по белому. В этой поэме изображался человек со всеми его исканиями, с его неутомимым стремлением преодолеть бесконечное пространство, приблизиться к сферам отдаленнейших солнц. Это была сумасшедшая оргия умирающего, который еще жил и сердце которого билось последними слабеющими ударами. В торжественном ритме поэмы слышался гул планет, гром сталкивающихся метеоров, шум битвы звездных ратей среди мрачных пространств, озаряемых светом огневых облаков, а сквозь все это слышался слабый человеческий голос, как неумолчная тихая жалоба в грозном грохоте рушащихся миров.
– Ничего подобного еще не было написано, – пробормотал Мартин, когда, наконец, в состоянии был заговорить. – Это изумительно! Изумительно! Я ошеломлен! Я подавлен! Этот великий вечный вопрос теперь не выходит у меня из головы. В моих ушах всегда будет звучать этот жалобный голос человека, пытающегося постичь непостижимое! Точно писк комара среди мощного рева слонов и рыканья львов. Но в этом писке слышится ненасытная страсть. Я, вероятно, говорю глупости, но эта вещь совершенно завладела мною. Вы… Я не знаю, что сказать, вы просто гениальны. Но как вы это создали? Как могли вы это создать?
Мартин прервал свой панегирик только для того, чтобы собраться с силами.
– Я никогда больше не буду писать. Я просто жалкий пачкун. Вы мне показали, что такое настоящее мастерство. Вы – гений! Нет, вы больше, чем гений! Это истина безумия. Это истина в самой своей сокровенной сущности. Вы догматик, понимаете ли вы это? Даже наука не может опровергнуть вас. Это истина провидца, выкованная из железа космоса и выплавленная мощным ритмом в горнах красоты и величия. Больше я ничего не скажу! Я подавлен, уничтожен! Нет, я все‑таки скажу еще кое‑что: позвольте мне устроить поэму куда‑нибудь.
Бриссенден расхохотался.
– Да разве есть во всем христианском мире хоть один журнал, который решится напечатать такую штуку? Вы же сами прекрасно это знаете!
– Нет, не знаю! Я убежден, что во всем мире нет ни одного журнала, который бы не ухватился за это. Ведь такие произведения рождаются один раз в сто лет. Это поэма не нынешнего дня. Это поэма века.
– Я готов поймать вас на слове!
– Не разыгрывайте циника! – возразил Мартин. – Редакторы не такие уж кретины. Я знаю это. Хотите держать пари, что «Эфемериду» примут если не с первого, то со второго раза!
– Есть одно обстоятельство, мешающее мне воспользоваться вашим предложением, – произнес Бриссенден и, немного помолчав, добавил: – Это большое произведение, самое большое из всего, что я вообще когда‑либо написал. Я отлично это знаю. Это моя лебединая песня. Я чрезвычайно горжусь этой поэмой. Я обожаю ее. Она мне милее виски. Это то совершенное творение, о котором я мечтал в дни своей ранней юности, когда человек еще стремится к идеалам и верит иллюзиям. И вот я достиг своего идеала, достиг его на краю могилы… Так неужели я буду отдавать его на поругание свиньям? Я не стану с вами держать пари! Это мое! Я создал это и делюсь им только с вами.
– Но подумайте об остальном мире! – воскликнул Мартин. – Ведь цель красоты – радовать и услаждать!
– Вот пусть это радует и услаждает меня.
– Не будьте эгоистом!
– Я вовсе не эгоист!
Бриссенден усмехнулся холодно и злорадно, словно заранее смакуя то, что он собирался сказать.
– Я альтруистичен, как голодная свинья.
Напрасно Мартин пытался поколебать его в принятом решении. Мартин уверял Бриссендена, что его ненависть к журналам нелепа и фанатична и что его поступок в тысячу раз постыднее, чем преступление Герострата, сжегшего храм Дианы Эфесской. Бриссенден слушал все это, кивал головой, попивая грог, и даже соглашался, что его собеседник прав во всем – за исключением того, что касалось журналов. Его ненависть к редакторам не знала границ, и он ругал их гораздо ожесточенное, чем Мартин.
– Пожалуйста, перепечатайте мне это, – сказал он, – вы сделаете это в тысячу раз лучше любой машинистки. А теперь я хочу дать вам один полезный совет. – Бриссенден вытащил из кармана объемистую рукопись. – Вот ваш «Позор солнца». Я три раза перечитывал его! Это самая большая похвала, которую я мог воздать вам. После того, что вы наговорили про «Эфемериду», – я, разумеется, должен молчать. Но вот что я вам скажу; если «Позор солнца» будет напечатан, он наделает невероятно много шуму. Из‑за него поднимется жесточайшая полемика, и это будет для вас лучше всякой рекламы.
Комментариев нет