Люди среди деревьев



Потом мышей относили в главную лабораторию и раскладывали на одном из столов животами вверх. Следующий шаг – у каждой вырезать селезенку, крошечную, аппетитного вида и насыщенно‑мясного коричневого цвета, размером с маленькое арбузное семечко, и разместить в отдельной чашке Петри с небольшим количеством физраствора. Рядом лежала упругая стопка тонкой проволочной сетки, порезанной на квадратные куски примерно в дюйм шириной, и такой кусок надлежало простерилизовать в пламени, а потом растереть через него селезенку в другую чашку Петри, чтобы получить суспензию отдельных клеток. Селезенка, разумеется, мягкая и мясистая, как фуа‑гра, поэтому надо было очень осторожно, едва касаясь, проводить ею по сетке; стоило приложить чуть больше силы, как орган размазывался у вас по пальцам, покрывая их клейким и темным слоем, как помадка. Делать это можно было несколько раз или до того момента, как орган разжижался; тогда некоторую часть соуса следовало пипеткой перенести в пробирку, изучить под микроскопом и записать, сколько там клеток на миллилитр.

Смысл этих экспериментов, как я уже отметил, заключался не только в том, чтобы доказать, что рак вызывается вирусами (прошу заметить, я не сказал «проверить, вызывается ли рак вирусами»; Смайт, в результате ли собственной гордыни или поддавшись безнадежной ошибке и поверив тому, что научный журналист – это всегда оксюморон – про него написал, кажется, убедил себя, что его теория непотопляема. Его лаборатория не занималась подтверждением или опровержением; Фитч, Брассард и остальные интересовались только деталями предположения, а не его истинностью), но и в том, чтобы выяснить, как вывести клеточную культуру. Если можно доказать что, скажем, рак X вызывается вирусом Y, тогда все, что нужно, – это создать вакцину, которая уничтожит рак. (Я упрощаю, но ненамного: так действительно тогда думали, и не только в медицине, но во всех науках: делаешь бомбу, сбрасываешь ее на неприятных людей – неприятных людей больше нет.)

Один эксперимент, который мне довелось повторять, касался почек, где патологии легко определить – во всяком случае, легче, чем в селезенке. Надо было взять мышиную почку (более волокнистый орган, чем селезенка) и в пробирке разделить ее на мелкие кусочки. Потом следовало взять эти кусочки и через слои все более мелких решеток попытаться опять‑таки довести дело до одноклеточного слоя, который было легко опознать по его вязкости. После этого ткань нужно было растереть при помощи физраствора и фетальной телячьей сыворотки – что, естественно, способствует росту, – а потом поместить ее в стерильную емкость на ровной поверхности и хранить при температуре 37 градусов. На весу клетки приклеятся к емкости изнутри, сформировавшись в плоские, звездчатые области. Получив процветающий клеточный монослой, надо было ввести вирус и заразить клетки. Через несколько дней всю серию приходилось прогнать через центрифугу и собрать супернатант – неклеточную часть – в качестве вакцины.

Так, по крайней мере, считалось. И я должен признаться, что в то время этот метод казался разумным и логичным. Может быть, сегодня он кажется немного чересчур разумным, немного чересчур логичным, но он был правдоподобнее, чем многие ведущие теории той эпохи, хотя, как я вскоре узнал, самое правдоподобное не всегда оказывается самым правильным или требующим наиболее тщательного изучения. Чаще ты снова и снова возвращаешься к безумной теории, на первый взгляд совершенно невозможной, но непропорциональная доля внимания уделяется ей просто потому, что стоящая за ней свежесть мысли тебя будоражит.

 

Мне было двадцать четыре года; я заражал собак. Я брал шприцы с разными вирусами и вводил их собакам в почки. В те времена идея трансплантации органов пользовалась большой популярностью, и поэтому скоро я уже делал настоящие операции, хотя и на собаках, и мог делать их без присмотра, прямо в собачьей лаборатории (иногда заходил Партон, бросал на меня скорбный взгляд, словно понятия не имел, кто я такой, и не смел спросить, а потом тихо пятился обратно, не сказав мне ни слова). Я вскрывал собаку, перекрывал артерию, ведущую к ее почке, и снова зашивал. Через несколько дней, когда собака выла и постанывала от почечной недостаточности, а ее моча становилась вязкой и отравленной на вид и с трудом выходила жирными, липкими каплями, я снова усыплял ее, убирал мертвую почку (приобретшую синюшный, блестящий цвет гнилого мяса) и пытался пересадить ей почку, которую я заразил у другой собаки. Собаку‑донора я отправлял в кремационную печь. Собака с пересаженным органом тоже вскоре сдыхала, от зараженной ли почки или от моих посредственных хирургических навыков – я так никогда точно и не знал. Я наблюдал за ней, заносил заметки об ухудшении состояния в блокнот и, когда она умирала, вырезал нужные органы, сохранял их для последующего анализа, а труп тоже сжигал.

Так проходил день за днем. Я понимаю, что этот рассказ создает впечатление, будто мне было скучно, возможно, в нем даже звучат ноты драматического фатализма, но в те времена все это казалось довольно интересным из‑за самой работы – потому что иногда я действительно чувствовал, как это и бывает у сотрудников хорошей лаборатории с харизматичным руководителем, что я не меньше, чем остальные, а может, и больше, стою на самой грани открытия чего‑то небольшого, но важного, чего‑то, что изменит науку навсегда, – а еще потому, что мои лабораторные дни и жизнь окружающих людей указывали мне, что это не та жизнь, которую я хотел бы выбрать. Забавное это дело, работа на кого‑то в лаборатории: тебя выбирают, потому что ты лучший в группе или самый многообещающий в своей области или у тебя интересные идеи, и ты оказываешься в помещении, где полно таких же, как ты. В некоторых коллегах ты видишь собственное прошлое, того студента, каким ты был, а в других – собственное будущее или, по крайней мере, модель своего будущего, хотя и предполагаешь, что сам окажешься лучше, умнее, одареннее их.

Но что это вообще значит – быть одаренным или талантливым в лаборатории? Ведь твоя работа там не по‑настоящему твоя; тебя выбирают за интеллектуальные способности, а потом просят в той или иной мере забросить свои мысли и начать думать чужие. Некоторым это сделать проще, именно они и остаются. Так что, входя в некое братство, ты отказываешься от независимости. Но амбиции сложно полностью подавить, и они перераспределяются: ты работаешь не в одиночестве, а в одном помещении с другими, но в ходе этой работы каждый день надеешься, что именно ты совершишь ключевое открытие, именно ты найдешь ответ, именно ты его триумфально продемонстрируешь вашему директору, а он окажется достаточно благородным и уверенным в собственных интеллектуальных способностях, чтобы признать твои достижения. Это – твоя надежда, и она способна мотивировать и поддерживать людей куда более заслуженных, чем я. Но ответ на такие запросы дается лишь очень немногим, и эти люди – те, кому рано или поздно достаются собственные лаборатории, собственные патентованные клеточные линии, собственные статьи, – и есть счастливчики. Впрочем, они все до единого терпеливы, а я к концу своего семестра в лаборатории Смайта знал, что никогда не смогу быть ни таким терпеливым, ни таким уступчивым.






Страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30

Комментариев нет

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *